В свете моего предположения возникают три насущных вопроса.
1. Почему бездна? — Потому что нет пути назад к элементальной имманентности, которую человек как человек, вероятно, никогда не испытывал, точно так же, как нет пути вперед к полностью прозрачному и понятному миру, перед лицом которого человек стоял бы в отношении трансцендентности. Мы застряли между продолжающимся стихийным бедствием и поэзией, пассивной жертвенностью и активным творчеством, в равной степени прослеживаемыми до στοιχεῖον. Отклик на экологическую чрезвычайность, которую мы переживаем и которую в действительности укрепляем, — это еще одна чрезвычайность. Вторая, вероятно, уступает по важности первой, но, тем не менее, она является ее источником и развязкой: это кризис места и значения человека. Это значение и это место не принадлежат ни матрице имманентности, ни рамке трансцендентности, вот почему человеческие существа не имеют опоры в бытии и тянут остальное существование вместе с собой в ничто. Короче говоря, бездна — это наше метафизическое безместье (placelessness), наша бездомность, которая, «очеловечивая» планету, делает бездомными ее саму и всех ее обитателей.
2. Почему «гипердеструкция» вместо сохранения и припоминания? — Потому что в настоящее время единственное, что можно сохранить и вспомнить, — это само разрушение, разрушение как таковое. В своей нынешней исторической конфигурации сохранение [лишь] переутверждает разрушение — в той мере, в какой оно практически, материально и аффективно сковывает нас в ностальгической тоске по подобию стабильности, по политическому, экономическому и идеологическому статус-кво, подпитывающему уверенность в том, что не осталось ничего, кроме того, что нам «просто дано», всего, что уничтожается, сжигается на костре глобального выброса энергии или отдано на откуп шестого массового вымирания. Когда силы элементов смешиваются с политико-экономическими силами производства и их смертоносными побочными эффектами, когда статус-кво есть не что иное, как непрерывное изменение, тогда положительные и отрицательные полюса событий, процессов и явлений рассогласованы и становятся едва отличимыми друг от друга. Таким образом, сегодня сохранение и консервация, включая так называемые экологические движения за охрану природы, являются идеологическими прикрытиями разрушения, в то время как гипердеструкция освещает самоуничтожение нашей действительности.
3. Наконец, зачем сосредотачиваться на останках и останках останков? — Потому что это все, что есть, и даже эти остатки бытия быстро превращаются в ничто. Остатки того, что сгорело, выжжено, стерто, порублено, раздавлено, превращено в пыль, сродни элементам, проанализированным в качестве мельчайших строительных блоков в нашей парадигме разрушительного производства (точнее сказать, в парадигме, которая специализируется на производстве разрушения). Они являются материальным зеркалом заднего вида, отражающим одновременно и бурлящую лабораторию идей, преобразовавших элементальные реалии в элементарные частицы, и памятки опустошительных последствий этого преобразования. Механическая, химическая, электрическая и другие силы являются внешними по отношению к материи, которую они разрушают, подталкивая вещи к их концу, клеймя их штампом конечности (finitude), которую они скрывают внутри. Элементальные силы огня, воздуха, воды и земли используются как средства для достижения цели, которая представляет собой безумный рывок к Концу. Инструментальность этого отношения к элементальному, похоже, говорит о том, что человек находится у руля, инициируя весь этот процесс и способствуя его ходу. Но в действительности мы должны распознать себя в элементах, разбитых на мельчайшие частицы, в пыли, в испепеленных останках, стертой бесформенной материи, отработанной биомассе… Именно это признание должно занять место фигуративной проекции человеческой субъективности и персональности на элементальные силы, предшествующей их распаду на элементарные фрагменты.
На жуткой сцене, которую я здесь грубо набросал, художник мог бы появиться как обычный лабораторный работник, извлекающий чувственную сущность (оттенки, текстуры и так далее) из различных материалов, которые лишаются физической целостности. Впрочем, это иллюзия — оптическая и когнитивная. Лаборатория художника, которая раздвигается за пределы мастерской и охватывает то, что осталось от мира, есть место, где махинации безместного человечества разоблачаются посредством их ускорения или замедления, гиперболического подчеркивания того, что уже незримо происходит, или же посредством намеренно анахронической практики с сильным дистанцирующим эффектом. Безусловно, такое воздействие не извлекает внутреннего ядра из нашего века; оно лишь дает нам ощущение того, как беспрецедентное опустошение чувствуется и сквозит, позволяя глобальной чрезвычайности коснуться краев нашего сознания — или заставляя чрезвычайность достичь ее истинного проявления.
Попытки синтезировать различные семантические измерения элементов, скорее всего, окажутся тщетными. Пав жертвами собственного успеха, такие попытки подавят бездну «человеческого удела», которая теперь распахнулась на всю планету. Более того, невозможен синтез между элементальной имманентностью и элементарной трансцендентностью, между складкой и разрезом, сложностью и натужной простотой, силой и ее насильственным забвением. Вместо синтеза нам нужно усугубить логику одной крайности так, чтобы перенестись к другой, чтобы ни одна из крайностей не осталась невредимой, неприкосновенной для стратегической гиперболы перехода в свою противоположность.
Элементальные силы возродятся, снова станут ощутимыми во всей своей ужасающей славе, смешанной с силами экономического производства и разрушения, как только интенсифицируется элементарный распад мира. Искусство — наиболее подходящая лаборатория для этой интенсификации, имеющей место и в действительности. Жизненно важно, чтобы эстетические практики первыми достигли финишной черты; в противном случае для нас и для многих других видов и экосистем будет слишком поздно; поздно для того, чтобы изменения зафиксировались в чьем-либо сознании, чтобы чрезвычайность вступила в силу. Рядом с классическим определением искусства как имитации жизни мы должны поставить другое, относящееся к нашей ситуации: искусство — это интенсификация безжизненности. Задумайтесь на мгновение над этим определением. Оно значит, что искусство как преувеличивает безжизненность, освещая проблесковым огнем самые пустынные уголки нашей эпохи, так и заряжает безжизненное новой интенсивностью — силой, граничащей с жизненностью. Так искусство готовит нас к прыжку от элементарной реальности к элементальной, прыжку, в котором мир сверкает у нас перед глазами. Salto mortale, будто таковое когда-либо было.